42
Автостопное счастье, пойманное мной между Екатеринбургом и Тюменью, на омской трассе забуксовало. Только к часам пяти вечера я добрался до поворота на Ишим. Омск, где я мог найти ночлег у друзей, отделяла от меня еще половина пути — километров 350.
Утомительное двухчасовое ожидание, и вдруг — в метрах 50 от меня тормозит Камаз с прицепом. Из кабины выходит шофер в масляной спецовке, и начинает ковыряться за передними колёсами. Секундные переговоры, и я влезаю в кабину.
Камаз тот оказался примечателен не только тем, что имел прицеп и вёз двадцать тонн груза, но и тем, что кроме традиционной «бибикалки», он был снабжен еще и корабельным ревуном, издававшим звук, подобный тому, который, должно быть, вырвался из глотки последнего мамонта, узнавшего об отсутствии брони для него на Ноевом ковчеге. Этим корабельным ревуном шофёр распугивал коров и бандитов, встречавшихся на пути. Особенно много было коров, предававшихся самоанализу прямо на трассе. Бандиты же попались всего один раз — где-то в районе Тюкалинска, в 180 км от Омска, в местах малонаселенных.
Дело было так.
Уже около полуночи мы ехали с зажженными фарами дальнего света, лениво выжимая из своей памяти анекдоты и всматриваясь в расступающуюся мглу. Вдруг впереди в свете фар мы увидели красную иномарку, вынырнувшую неизвестно откуда и вставшую поперек дороги. И хотя она была битком набита людьми, из нее никто не вышел. Я взглянул в боковое зеркало. Сзади нас догоняла пара ослепительно ярких огней. Очевидно, мы вляпались в крутые разборки. Камаз с прицепом — лакомая добыча. Но я не успел даже испугаться.
— Пригнись! — крикнул шофер.
Я сгорбился, как мог, стараясь не терять из виду авто, преградившее трассу. Раздался рёв забиваемого мамонта, мгновенная судорога тряхнула кабину, и мы, резко увеличив скорость, помчались прямо на стоящий перед нами экипаж, ставший таким крохотным перед несущимся на него двадцатитонным камазом. «Сейчас будут стрелять» — пронеслось у меня в голове, и я нагнулся как можно ниже.
Но иномарка вздрогнула, и тюкнулась рылом в кювет. Мы же плавно объехали ее в полуметре. Фары второй бандитской машины, виденные мной в боковое зеркало, пропали. Не снижая скорости, мы понеслись в Омск.
Шофёр, восстановив осанку, хладнокровно прокомментировал произошедшее:
— Не имея информации о грузе, братва на мокруху не пойдёт. Это они нас так, на понт брали.
Но я так думаю: не в жутких ли звуках корабельного ревуна было наше спасение?
Весь остальной путь шофёр рассказывал о своих сложных взаимоотношениях с дорожным населением за двадцать лет работы на трассах России и бывшего Советского Союза. Эти новеллы, при всем многообразии сюжетов, служили иллюстрацией двух тезисов: о партнерских взаимоотношениях бандитов и ГИБДД (тогда — ГАИ), между которыми дальнобой — как Уллис на утлом суденышке между Сциллой и Харибдой; и о том, что единственное спасение дальнобоя и его груза на наших дорогах — это его личная смекалка и выдержка.
— Да вообщем, все щас так живут — между государством и мафией, все щас стали дальнобоями, — философски заключил он свой рассказ. — Надеешься только на себя.
И, как иллюстрация: у омского ГАИ нас снова попытались ограбить.
Как положено, мы притормозили, и из служебки высыпался пьяный гаишник, безуспешно пытавшийся собрать воедино свое разваливающееся тело. С нас он потребовал триста тысяч (старыми) за въезд в «столицу сибирского казачества», и попытался опустить шлагбаум. Но руки его не слушались. Мой шофёр высунулся из окна до половины своего мощного торса и издал редкую по красоте бранную сентенцию, не уступавшую по энергетике вышеупомянутому корабельному ревуну. Гаишник только успел гневно всплеснуть руками, как мы уже выехали за пределы его видимости.
Шел второй час ночи, когда мы оказались в городе. Чтобы не терять времени даром, я попытался оседлать трехчасовой поезд на Новосибирск, договорившись с проводниками о заячьем билете за полцены.
Попытка удалась. Это была удача, так как трасса Омск-Энск пользуется дурной славой среди автостопщиков из-за ремонтных работ, которые в то время еще были в полном разгаре.
В 2 часа дня я был уже в Энске — впервые. Знакомых я здесь не имел, но со мною было главное сокровище вольного путешественника: записная книжка, хранящая адреса друзей друзей моих друзей. Я позвонил им, и эти люди, никогда не видавшие меня, но на своем опыте знакомые с автостопом, предоставили мне ночлег. Спасибо им!
43
...Страсть — карта моей Территории. Воля — мой компас. Знание — посох...
После Новосибирска я сворачиваю на юг. Городской автобус подвозит меня до поворота на Академгородок, и я занимаю боевую позицию. Впереди — 630 км. до деревни в Горном Алтае, где меня ждут.
Останавливается «Ниссан». За рулем — стриженный под ноль «браток». На мускулистых, обнаженных по локоть руках — наколки. Рядом с ним — девица, именно такая, какая должна служить эстетическим дополнением к «Ниссану» со стриженым «братком». А на заднем сиденье — здоровенный холёный дог, взирающий на меня влажным настороженным взглядом. «Этот не станет перегрызать свой поводок», — подумалось мне. Излагаю просьбу, деловито добавляю: «Денег нет». С полминуты длится пауза. «Браток» размышляет. Потом слышу: «Ладно, до Искитима подброшу. Проиграл тут, понимаешь, в очко десять добрых дел. Это будет десятое».
Говорил «браток» медленно, с характерной ленцой, как бы с усилием выжимая из себя слова и делая слушающим великое одолжение. Меня он принял за религиозного адепта.
— Ну, что, за Христа грузить будешь? — спросил он сразу, как машина тронулась с места.
— Да что ты… — начал, было, я отнекиваться.
— Будешь, будешь, — с успокоительной интонацией возразил «браток», одной рукой крутя руль, другой, — закуривая «Camel» и угощая им свою даму, холодно смотрящую на меня. — Ты лучше вот что скажи: кем будет твой Христос на зоне — мужиком или пидером?
Как это было ни трудно, но я не растерялся.
— Ни тем и не другим.
— Так кем же?
— Лекарем.
«Новые русские», «новые русские»… Пальцы веером, мозги с конвейера...
Впрочем, только ленивый вас сейчас не ругает, равно как и политический режим, пестующий вас. И только в его идеологии вы — сакральный сперматозоид, устремленный в гениталии вечно распутной и вечно девственной России...
Однако...
Однако вот что представляется мне очевидным: все это — критика на уровне настроений и эмоций, не выходящая за пределы общей социально-философской картины мира, сложившейся в перестроечную эпоху. Да, общественное сознание сделало «новых русских» персонажами анекдотов, персонажами отрицательными и высмеиваемыми, но то же самое сознание столь же иронически реагирует и на любую альтернативную, не буржуазную символику и идеологию. Оно в одинаковой степени воспроизводит все, что было накоплено в послевоенное время советской как официальной, так и неофициальной культурой. Разве что в новых исторических условиях это воспроизводство оказывается суженным и примитивным.
Только в интересах идеологической борьбы поздняя советская эпоха была названа диссидентами «застоем». На деле это была эпоха удивительно плодотворного развития общественного сознания. Ведь все, или почти все, господствующие сейчас в обществе идеи были рождены именно тогда. А правящая элита перестроечных и «реформаторских» лет оказалась интеллектуально импотентной, так и не создав научно обоснованную концепцию «посттоталитарного» развития. Расквитавшись со своей прошлой идеологией, она оказалась способной лишь опереться на религию и потворствовать распространению в обществе иррационального, ненаучного мировоззрения.
В каком-то смысле это понятно: религия способствует стабильности в обществе и помогает манипулировать населением. Но на рубеже ХХ и XXI веков, в эпоху, когда именно наукоёмкие производства определяют общественный прогресс, какое будущее может иметь страна, где богатеют попы и астрологи, и в то же время бедствуют учителя, и из которой бегут от нищеты талантливые учёные? Под словеса о «духовном возрождении России» грянул в 90-тые подлинный застой, настоящий паралич российской культуры. «Старые песни о главном» стали нескончаемыми...
Но что такое — этот современный «застой»?
Ни одна историческая эпоха не одаривала культуру парниковыми условиями. Так что не только их отсутствие я имею в виду. Скорее, сейчас приходится говорить об упадке российской культуры как таковой. И одна из причин этого упадка в том, что все господствующие мировоззрения и соответствующие им «понятийные сетки» не позволяют не только высветить реальную и привлекательную духовную альтернативу нынешней кризисной ситуации, но и дать элементарно-адекватную картину социальной действительности. А психология нищего и озлобленного народа остается отличным объектом социальной манипуляции. Всякий социальный протест, в условиях современной России совершенно оправданный, либо дискредитируется властью, паразитирующей на отсутствии у него адекватного идеологического и политического выражения, либо умело направляется в нужное ей русло посредством манипуляции символами и идеологиями. Реальная классовая борьба подменяется борьбой с памятниками. Власти удалось отделить себя от символов павшего режима и заставить гражданское общество отождествить себя с символами господствующих слоев. В результате — меняются в стране политические режимы, идеологии, гимны, флаги, остается неизменным одно — люди, обладающие реальной властью. Символы стали их защитным буфером. И гражданское общество остается под прессом ростовщического капитала бюрократического государства как раз потому, что его борьба за свои права не выходит за рамки идеологической борьбы — либо с призраком коммунизма, либо с не менее фантастическим призраком капитализма.
Таким образом общественное сознание загоняется в тупик идеологических сублимаций. Отсутствие действительной перспективы после короткого периода надежд возвращает нас назад — в эпоху кухонь, дворницких, приусадебных участков, водки и тихих самоубийств.
А что вы хотели получить от этого государства и от этого народа?
Вот и получается, что реально кризису и упадку в России может противостоять лишь суицидально-депрессивное состояние общества и… катастрофическая социально-демографическая ситуация, которая, угрожая нации вымиранием, вынудит-таки властную элиту хоть как-то заботиться об управляемом «народонаселении»...
Если оценивать все, что происходило в СССР и происходит в России с 1985 г. по нынешний день как глобальную идеологическую войну двух социальных систем, то ситуацию 90-тых годов можно сравнить с осенью 1941 г: блицкриг Запада (в данном случае — идеологический) уже на излёте, в нашем стане — бардак и неуклюжие попытки изменить ход событий в свою пользу. Наспех избранная стратегия — либерализм вперемешку с православием — способна решать краткосрочные задачи, но несостоятельна в исторической перспективе. И пока в «интеллектуальном поле» не произойдет качественного сдвига, современная общественная ситуация культурного «застоя» — «всерьез и надолго». Без поиска новых идеологических решений вера «реформаторов» в общественный подъем — утопична не в меньшей степени, чем вера их предшественников в то, что они «строили коммунизм»...
...Так что, какой смысл ворчать на «новых русских»? Только для того, чтобы сообщить себе, что ты — не один из них? Но кто станет спонсором твоей книги, кто подвезет тебя на трассе? Они, похоже, уже заняли свое место в цепи социальной взаимозависимости, и пора уже понять, что все дело не в их стриженых затылках, равно как и не в наших бородах и длинных волосах...
Иначе говоря, стихийное неприятие социальной действительности на уровне социального бессознательного — ехидство Пелевина, пафос Шевчука, ирония Жванецкого, ёрничество Летова, истерика Лимонова, метафорический экстремизм Непомнящего, или обиходное фрондёрство дяди Васи из соседнего подъезда, на чём свет стоит, ругающего Горбачева и Ельцина, — рано или поздно все это станет необходимым, но недостаточным общим местом, общественным отхожим местом интеллектуального приличия, подобно тому, как в конце 1916 г. таковым стала критика монархии Николая II. Однако породит ли это критическое движение научную социальную критику и нуждается ли оно в ней?
44
...Какой дальнобой проехал мимо! И номер-то у него — горно-алтайский! Эх!
Но если рыба не плывет в твои сети, значит это — не твоя рыба.
Стоп! Мне до Горного Алтая… Я из Екатеринбурга. Только на 5 км.? Хорошо! Спасибо! Прощайте! Стоп! Мне как можно дальше по трассе… Я с Урала на попутках… 10 км.? Спасибо!.. Всего доброго! Стоп! Я с Урала еду автостопом в Горный Алтай. Не подбросите? Только до Черепаново? Идёт! Спасибо! Удачи!
Меня подвозят эти люди, и мой внутренний трамвай подвозит их… Попутчиков они могут взять не больше 3-4, мой же трамвай подбирает их всех на трассе нашей общей судьбы...
В глубинной Сибири я оказался впервые. Все увиденное здесь я невольно сравнивал с картинами Русского Севера, где путешествовал раньше. Первое, что бросилось в глаза — разница в настроении народа. Сибиряки живут не богаче, чем русские северяне, но почему в сибирских деревнях я не видел такой безысходности и бессилия, как, например, в деревнях вологодских и вятских? А мог ли я это видеть у потомков старообрядцев и ссыльных — изгоев Империи, у тех, кто воспитывался в традиции стойкости и упования только на свои собственные силы?
Воздушный замок Петра 1 — вестернизированная Русь — смог стать реальностью, только слившись с гнилыми испарениями финских болот. Ветры Запада, проходя сквозь них, искажали свои ароматы. В Сибири чистый воздух. Но как долго лететь сюда ветрам мировой истории! Долетают только самые сильные, только те, которые могут дуть в согласии с местным суровым климатом. Однажды это произошло, и возник сибирский рок, — пожалуй, одно из немногого, что есть честного в современной русской культуре… Его экстремальный экзистенциализм — выражение боли, постигшей Россию при попытке родить новую себя. Но боль эта тем бессмысленней, что она сопровождает только мёртвый плод...
45
Взмахом руки я останавливаю новенькую «Волгу».
— Садись, парень, садись. Я тебя видел уже у Бердска, — говорит, открывая дверцу, водитель с внешностью пожилого оперного любовника. — Как же ты меня обогнал?
— Да вот повезло.
— И часто так везёт?
— С Екатеринбурга.
— Ого!
Чтобы чем-то занять время, мы рассказываем друг другу о себе. Водитель оказался полковником в отставке, работавшим в оные годы военным следователем в Афганистане. Скупо рассказав мне о перипетиях своей жизни, он произнес, разминая сигарету:
— Ну, раз ты философ, пофилософствуем… Я вот в чем убедился: жизнь есть страдание… Что ты на это скажешь?
«Что же их всех на буддизм-то потянуло?»— подумал я и лениво ответил:
— На это много что можно сказать...
Не люблю праздное мудрствование. Но глаза водителя, которые я увидел в зеркальце над рулём, выжидательно смотрели на меня, и я после паузы продолжил:
— Я в этом не уверен...
— Отчего же нет? — возразил полковник. — Ты же много путешествовал, видел, как люди у нас живут… Да вот ты сам: ни дома, ни семьи… Тебе докторскую писать надо, а ты бомжуешь. Чувствуешь себя, наверное, неудачником. Что, не так?
— Не так. Я солдат познания.
— Э… Это всё поэзия.
— Ну, хорошо. Я так думаю, что все дело в том, на что вы надеетесь.
— А, дескать, желай меньшее, получишь большее?
— Да нет. Есть у меня друг. История его поучительна. Он защитился и работал в Москве. В перестройку за короткий срок сделал головокружительную карьеру. Вращался в среде столичной интеллектуальной элиты. С сильными мира сего был на «ты». Талантливый и оборотистый человек. Но — по неизвестной мне причине — попал в опалу и был вынужден вернуться к родителям в маленький северный городок. Пожил там немного — и сошёл с ума.
— Вот несчастье.
— А почему он сошёл с ума? Потому что психологически сросся с элитно-властным Олимпом, на котором обитал и там же психологически остался, когда попал в совершенно иную среду — пролетарскую и маргинальную. Я наблюдал его сумасшествие. В студенческой столовой он требовал блюда японской кухни.
— Да... Пол-Росси сейчас так рехнулось.
— Но беда стряслась с ним раньше. А именно тогда, когда он решил, что всё происходящее с ним в Москве — карьера, женщины, успех — это и есть весь он. И страдал он оттого, что думал, что лишился всего, что самое важное осталось там, в Москве — рес-пек-та-бель-ность, духовная сращенность с элитно-властными структурами. Он был крепким профессионалом и как таковой мог проявить себя и на родине: живи, да пиши...
— М-да... — мой собеседник на минуту задумался. — А тебе, я вижу, сумасшествие по этой причине не грозит? Падать тебе, похоже, не откуда?
— Так точно, товарищ полковник. С трассы, знаете ли, на многое смотришь со стороны, более объективно, что ли, без иллюзий. Как космонавт на Земной шар. Появляются всякие неожиданные ракурсы… Только, понимаете, трасса моя может быть не только из асфальта и бетона… Смотрите, беркут!
За окном, тяжело взмахивая крыльями, поднималась с земли крупная птица с добычей в клюве. Полковник не обратил на нее внимания.
— Ну-ну, продолжай. Мне показалось, ты хотел сказать что-то ещё? — тряхнул он седой головой.
— Мне кажется, находясь на этой трассе, я не сойду с ума не только тогда, когда упаду еще ниже, но и тогда, когда судьбе будет угодно меня вознести...
— Что ж, может быть...
— Главное-то не в том, является ли жизнь страданием, или нет. А в том, от чего человек страдает. Женщина родит, хоть и окружена любовью, — страдает. Наркоман на ломках — то же страдает. Но ведь от разного же они страдают! Мой друг страдает как на ломках. Если бы он вышел на трассу — ту, о которой я веду речь, — он бы то же страдал, но как радостно было бы его страдание! Как у женщины, которая рожает.
Полковник помолчал, и с грустной усмешкой произнес, потушив сигаретку о пепельницу:
— Может быть, ты и прав. Только хорошо бы ещё сделать так, чтобы человек сам всегда выбирал себе страдание...
46
...Пересекаем разлившуюся Бию, вот уже справа показалась мутная белесая Катунь. Мы наблюдаем, как равнина начинает дыбиться холмами, которые становятся все выше и выше. Ныряем в застывшие каменные волны навстречу девятому валу и, наконец, оказываемся на границе республики Горный Алтай, где нас накрывают тени настоящих гор.
Блокпост ГАИ. Страж местного порядка требует за въезд в республику сумму, намного превышающую ту, которую я заплатил за пересечение венгерской границы.
— Мы в своей стране, или… — усмехаюсь я.
Полковник перебивает меня, со сдержанным раздражением обращаясь к милиционеру:
— Ты что, с погон деньги брать будешь? — И жмёт на газ. Цербер в нерешительности застывает на месте, и мы теряемся в горной тени.
Трасса бежит по берегу Катуни, скрытой от взгляда кустами и деревьями. Здесь район турбаз и я вскоре замечаю декоративную юрту и рядом с ней — верблюда на привязи, в которого веселые детки тыкают палками. Вскоре мы останавливаемся у источника, чтобы наполнить фляжки. Над ним склоняются ветви деревьев, и каждая ветвь увешана лоскутами белой материи. Так алтайцы — народ, родственный монголам, отмечает священные места. А священными у них считаются все природные источники. Традиция велит вешать только белую чистую ткань. Туристы вешают бюстгальтеры, трусы и презервативы. Юмор цивилизации.
В Усть-Семе полковник сворачивает на Чемал, и я остаюсь на трассе у моста через Катунь. Еще 7 часов вечера. До деревни с шаманским названием Камлак, где ждут меня друзья — всего км. 5, и я решаю дойти до нее пешком. Но едва я схожу с моста на противоположный берег, как сам собою стопится крохотный пикапчик-хлебовоз. Он за считанные минуты довозит меня до самого дома с горячим чаем, чистыми простынями, баней и Бобом Диланом.
Вольное хождение на Алтай завершилось. Длилось оно 4 дня.
Уже позже, дома, я отмерил на глобусе проделанный маршрут. Равнялся он 1\4 расстояния от Екатеринбурга до экватора по прямой. Это значит что, существуй подходящая трасса, можно было бы до Индийского океана добраться менее чем за две недели! Как мала наша планета!
47
Трое суток понадобилось моему организму для вживления в алтайский климат. Трое суток моё тело безвольно валялось в постели, вознесенной на высоту 1 км. 100 м. над уровнем моря.
Первое, на что обращаешь внимание в Горном Алтае — это на отсутствие комаров. Потом, дожив до сумерек, — на резкую разницу между дневной и ночной температурой. А ночью кажется, будто на твою голову вот-вот обрушиться черное небо, которое выглядит плотной субстанцией, висящей низко-низко. Задрав голову, пытаешься разобрать звёздные граффити на небесном битуме — неразгаданную азбуку забытых богов...
Есть два Алтая: мифический и реальный.
Давно уже он стал русским Тибетом — землей обетованной для многих нетрадиционных культурных и религиозных движений. Участвующая в них преимущественно городская интеллигенция бежала сюда, привлеченная суровой экзотикой, от жестокости и лжи цивилизации. Здесь, если ей верить, побывали все: Рамакришна, Вивекананда, Тухолка, Папюс, Штайнер, Кастанеда, Гурджиев, Раджнеш, Юнг, Хайдеггер, Кьеркегор, Даниил Андреев, Рерих, Христос, Будда и Дева Мария, множество других богов и эзотерических авторитетов.
Но точно не оставил здесь следа только один — ницшевский Заратустра.
Эскапизм — практика мифа.
В самом Камлаке я встретил индеанистов. То, чем они занимаются, представляет собой смесь игры, науки и искусства. «Экспериментальная этнография» — так я бы это назвал: реконструкция и изучение быта и духовной жизни североамериканских индейцев на практике. При этом они столь прониклись изучаемым предметом, что сами почти превратились в самых настоящих краснокожих, а их дома — в подлинные музеи индейской культуры, хранящие мастерски сделанные копии предметов индейского быта и религиозного культа.
...У дома Орлиного Пера меня встречает гневным истеричным лаем огромная лохматая дворняга. Ещё шаг, и она набросится на меня.
— Эй, хозяева! — ору я. — Попридержите пса!
На крыльце появляется Перо и хватает зверя за загривок.
— А мы Юте — не хозяева. Мы, скорее, ей кореша, — говорит он, усмехаясь.
...Остальное население Алтая — триедино. Это — собственно алтайцы, народность бедствующая, спивающаяся, успешно забывающая свою самобытную культуру, основанную на шаманизме и поклонении духам природы. Во-вторых, это русские старообрядцы, живущие на Алтае со времён царя Гороха, люди замкнутые и неприветливые. И, в-третьих, — русские и украинцы, приехавшие сюда в советское время «поднимать целинные и залежные земли». Общее у всех — натуральное хозяйство и, в качестве самой ходкой валюты — непаленая водка и хорошие сигареты. Этим Горный Алтай не отличается от какой-нибудь другой провинции современной России...
Северная часть горно-алтайской республики, где находится приютивший меня Камлак, наиболее русифицирована и цивилизована. Места эти исхожены туристами, утыканы домами отдыха, санаториями, кемпингами и потому — наименее интересны, лишенные обаяния девственных или заброшенных земель. А те лежат южнее, за Семинским перевалом... О них мне рассказывали мои алтайские друзья как о подобии североамериканского Дикого Запада с его воинственными туземцами и живописной природой. Туда я и направился. План был мой прост: забраться автостопом как можно дальше на юг, хотя бы до Кош-Агача, последнего большого села перед Монголией, а если повезет, то и до Ташанты — пограничной деревеньки. И я снова вышел на трассу, но на этот раз уходящую в самое высокогорье.
48
Естественной границей между относительно цивилизованным Севером и относительно диким Югом Горного Алтая является Семинский перевал — 2000 м. над уровнем океанского спокойствия. Он представляет собой грандиозный пологий увал, на который с севера приходится взбираться км. 12, а спускаться с противоположной стороны — км. 8. Вершина перевала — раздольное плато с молодым кедровником, посаженным при Советской власти (старый, реликтовый, был вырублен при царизме). По краям кедровника — несколько унылых хижин аборигенов, горнолыжный комплекс, гостиница попроще и — памятник 200-летию присоединения Горного Алтая к России. Перевал обступают более высокие вершины, на которых видна тундровая растительность — карликовые березы и сосенки, бурая трава. Когда я очутился на перевале, светило солнце, и было тепло. Но за два дня до моего появления здесь бушевала снежная буря, от которой остались поломанные деревья. Снег, правда, уже успел растаять.
А горы уже густыми тенями проникли внутрь меня и изнутри определяли мое восприятие мира. От перепада давления у меня заложило уши, а когда я вышел из автомобиля на самой вершине и сделал пару шагов, меня охватил панический страх высоты, — хотя вокруг было плоское место. Я лег на траву лицом вверх. Надо мной низко-низко висело без движения светло-серое облако. Земля превратилась в летящее неведомо куда копьё, и я оказался на самом его острие...
К обеду я на двух грузовиках добрался только до поворота на Усть-Кан — села, возле которого, как мне рассказывали, живёт последний шаман Горного Алтая. Выходит, за полдня я сделал только 120 км. На повороте — лачуга из фанеры. Аромат жареного мяса. Присмотревшись к ней, я разобрал грубо нацарапанное на доске слово «Пельмени». Едва ли не последнее предприятие дорожного автосервиса, встреченное мной по пути на юг. Около лачуги стояла кляча, запряженная в некое подобие открытого ландо. Впоследствии я узнал, что такие повозки — весьма распространенное на южном Алтае средство передвижения. Из лачуги вышел алтаец, степенно поздоровался со мной, сел в ландо и неторопливо направил клячу к Усть-Кану. Я помахал ему рукой.
Через час я остановил подозрительно пыхтевший, как объевшийся мухоморов маленький дряхлый динозавр, зелёный москвиченок. Он привез меня в большое село Онгудай — «10 богов» по-алтайски. Когда я стоял на окраине села в ожидании попутки, ко мне подошли два европеоидных молодца. Мы заприметили друг друга давно: они на дне ближайшего карьера ковырялись в экскаваторе. Лица их не были обезображены культурой, наоборот, весь их облик говорил о девственной чистоте их душ, и только красные носы наводили на ум мысли о несовершенстве человеческой природы. От подобных существ я всегда ожидаю крайнего недружелюбия, будучи чуждым элементом для их духовного мира. Вот и сейчас я поспешил закинуть за спину рюкзак и взять руки трость. Они подошли ко мне, и первый их вопрос был неожидан, как дальнобой в полночь на просёлочной дороге: читал ли я Рериха? О Рерихе я знаю только в самых общих чертах, чем вызвал крайнее разочарование у онгудайских интеллектуалов. Они начали наперебой просвещать меня в рериховедении. По какой-то своеобразной логике их просветительские речи свелись к предложению выпить. Я отказался. Тогда поклонники Агни-Йоги отвалили в поисках более продвинутого собеседника.
49
— Стой!
Прямо на меня из кустов глядело дуло охотничьего карабина.
«Ну, вот и погулял». Я остановился, и вспомнил, что до ближайшей деревни около десятка км.
— Ты кто — русский или американец? — раздался старческий голос.
— Русский. Я с Урала. Путешествую.
— Что тебе здесь надо?
— Гулял по лесу, вижу: изба. Дай, думаю, хлеба с картошкой на курево поменяю.
— А есть курить?
— Есть. «Астра».
Кусты зашевелились, и из них вышел древний старик в мятом сером пиджаке и с ружьем наперевес. Следом показалась глухо ворчавшая овчарка. Ружье он продолжал держать на уровне моей груди.
— А ты не от американцев?
— Да нет. Я сам по себе. Что за американцы?
Мой вопрос остался без ответа.
— У меня есть то, что тебе надо. Мне нужны папиросы. Сколько у тебя пачек?
— Да я могу отдать все три. Сам я не курю.
— Молодец, что не куришь. Идем.
Мы пошли по лесной тропе. Он вел меня, как пленного, идя сзади. По дороге мы не проронили ни слова. Миновав небольшой огород, вошли в сени бревенчатого дома.
— Так ты точно наш? Может, ты натовский лазутчик.
— Да вы что? Я же говорю вам: я из Екатеринбурга.
— Нут-ка: какая улица центральная на Уктусе?
— Щербакова, дед, Щербакова.
— Ладно. Проходи в дом, поешь.
Я нырнул в низкую дверь и оказался в чистенькой комнатке с кроватью и большим круглым столом посередине, вокруг которого стояли старомодные стулья.
— Садись за стол.
Эти слова прозвучали, скорее, не как просьба, а как приказание. Я скинул рюкзак, разулся и сел. На столе, крытом белой скатертью, лежали годовые подписки газет «Правда», «Завтра», «Советская Россия».
Старик оставил пса в комнате, а сам скрылся за перегородкой. Вскоре оттуда послышалось его кряхтенье и звуки приготовления еды. Я выложил папиросы.
Вскоре дед появился с кастрюлей, полной дымящейся картошки.
— А американцы-то далеко? — спросил он.
— Далеко.
— А что Свердловск? Еще держится?
— Держится.
— Часто бомбят?
— Кто бомбит?
— Как кто? Американцы. НАТО.
— Да и не бомбят вовсе… — пожал плечами я и встревожился. — «Это он так шутит или что это?»
— Ты, видно, давно с Урала. Давеча сообщали: каждый день бомбят по 8 раз. По 8 раз. Ты ешь, ешь.
Я, обжигаясь, молча стал чистить горячий картофель.
Дед с наслаждением закурил, глядя на меня и качая головой:
— А ты городской...
— Да, да. Я из Екатеринбурга. Давно выехал.
Прошло минут пять. Он высыпал в печку старый пепел из стакана, который использовал вместо пепельницы и начал быстро, вполголоса говорить:
— Так ты, выходит, ничего и не знаешь. Натовцы высадили десанты в Москве, Ленинграде и Минске. Украина и Казахстан перекинулись на сторону Америки. Ельцин, сволочь такая, капитулировал. Правительство возглавил Зюганов. Оборону — генерал Макашов. Столицей теперь Новосибирск. Бои идут на Урале, в Поволжье и у нас, на Алтае — Казахстан натовцев пропустил. А Китай решил в войну не вступать. Жириновский оказался шпионом и провокатором...
После такой политинформации картошка застряла у меня в горле. Я откашлялся и посмотрел в глаза деду. Они азартно блестели.
«Главное — не спорить»,— решил я и поспешил согласиться:
— Да, да. Вот ведь что творится! А я уже месяц как из леса не выхожу. Ничего-то и не знаю.
— Уж неделя, как я здесь окопался. Натовцы заняли Барнаул, так я решил партизанить, как в молодости против фрицев. Ты американский язык знаешь?
— Американский? Хм. Немного.
— Будешь у меня переводчиком. Заночуешь здесь. А поутру пойдем языка брать.
«Ах, черт, что же мне с ним делать? И жалко, и страшно».
Есть мне уже не хотелось.
— Вот что, дед. Ты это все здорово придумал. Мы с тобой обязательно сколотим партизанский отряд. Партизанский отряд имени Эдуарда Лимонова. Только мне надо...
Меня прервал внезапный скрип автомобильных тормозов. Дед вскочил, схватил ружье и пса за ошейник и выбежал, глухо матерясь, из избы. Я быстро засунул картошку и хлеб в рюкзак и обулся. Со двора слышались оживленные голоса и собачий лай. Дед с кем-то громко ругался.
«Что же, приехали остальные партизаны?»— невесело подумал я, и выглянул в окно.
У крыльца стоял газик. Высокий мужчина с признаками первичной интеллигентности весьма неинтеллигентно тащил упирающегося деда в машину. Рядом стояла толстая баба и кричала:
— Папа! Если не увезём тебя сейчас, завтра за тобой приедут са-ни-та-ры!
На земле валялось ружье, а вокруг бабы весело скакал и лаял пёс, очевидно, приняв происходящее за забавную человеческую игру.
Воспользовавшись суматохой, я незаметно выскользнул из дома и скрылся в кустах малины.
50
Едва не заблудившись в лесу, с трудом отрывая репьё от одежды, я выбрался на трассу. Через минуту меня подхватил шофёр скромного «жигулёнка», оказавшийся не менее любопытным типом, чем предыдущий мой собеседник. Салон его автомобиля напоминал маленькую православную церковь от обилия икон. Всю дорогу он пытался меня убедить, что такие бродяги и тунеядцы как я, не имеют права называться людьми. Однако, он был агрессивен только на словах, оказавшись в непосредственном общении вполне обходительным человеком. Ругая, он угощал меня пивом и воблой. В его словах не было настоящей ненависти. Очевидно, что он лишь повторял идеи, заимствованные из газет и ТВ.
Во всех российских бедах виноваты маргиналы — лентяи и неудачники, —разглагольствовал он. Именно используя их, кучка немецких шпионов, садистов и корыстолюбцев во главе с Лениным, совершила Октябрьский переворот, а потом сосала соки из русского народа 70 лет. Этот принцип, когда тоталитарная власть опирается на маргиналов, называется «коммунизмом». Тот строй, при котором власть контролируют те, кто работают, то есть «умеют зарабатывать деньги» — называется капитализмом. Чтобы защитить демократию необходимо ограничить сферу деятельности маргиналов. Для этого есть тюрьмы и психушки. Ибо демократия — не вседозволенность.
«Еще один партизан»,— подумал я, и перебил его.
— Вы знаете, что самое интересное в нашем разговоре? То, что вы — христианин, а я — атеист.
...До какой степени оказался прав А. Зиновьев, еще на заре перестройки предсказавший эволюцию российского общества в сторону нового сталинизма! Если без иллюзий взглянуть на нашу современность, то придётся признать, что в чеченской войне лишь обнажилась вся та гадость, которая накопилась за предыдущий период развития страны в резервуарах общественного сознания и которая продолжает копиться и сейчас, после войны, требуя нового выхода. Порой, кажется, что черносотенные кадры уже готовы, остаётся только их организовать и возглавить...
51
Трасса шла по пыльному плоскогорью, окруженному невысокими скалами. Через некоторое время я увидел преграждающий ее почти отвесной стеной серо-зелёный хребет. Чегитаманский перевал. Он ниже Семинского на 200-300 м., но гораздо живописнее. Дорога вьётся по нему серпантином, и тут только раскрой глаза пошире и любуйся: с одной стороны — вертикальная скала, с другой — сначала зелёные впадины, потом — прыгающая через пороги развеселая Катунь, похожая на джазовый дивертисмент, а над всем этим — голубое безоблачное небо, вдалеке упирающееся в более высокие горы, покрытые снегом и льдом. Почти на каждом повороте здесь — памятник погибшему шофёру.
Не дорога, а кладбище.
За Чегитаманом — поселок Иня. Длинные деревянные дома, возле них — обычные для алтайцев летние кухни с дыркой в потолке, похожие на индейские типи; и вдруг, — как плод банальной постмодернистской фантазии, — огромный бюст Карла Маркса. А дальше — пыльная дорога, убегающая вдаль между параллельными хребтами в пределы дикой природы. Из-под колёс камаза то и дело выпрыгивали зверьки, напоминающие бурундуков, в небе парили беркуты, на обочине возились очаровательные свиньи с леопардовым окрасом, по скалам неуклюже скакали в поисках чахлой травы пёстрые жирные существа, похожие на обезумевших бегемотов. Скаковые коровы. За ними бдительно следили конные вооруженные аборигены. Редкий алтаец не умеет ездить верхом и стрелять из ружья. Или из обреза.
Азия.
К вечеру я добрался на очередном камазе до селения Акташ. Но мне хотелось проехать дальше на километров 100 — до Кош-Агача, где, говорят, бродят стада одомашненных овцебыков и верблюдов. Я занял позицию на трассе, вписавшись в пейзаж, словно сошедший с рекламных щитов «Мальборо» или из ковбойских фильмов: справа и слева — горы, поросшие редкими соснами, между горами — плато, по которому вьётся дорога, а в стороне — домишки туземцев, среди которых обязательно должен быть салун и усадьба всегда полупьяного шерифа, лет тридцать назад провалившегося на экзамене в юридический факультет Гарварда, а сейчас промышляющего взятками с местных контрабандистов. Впереди трасса упирается в высокий хребет — там новый перевал, за который я и хочу проникнуть. Но...
С наступлением сумерек — ни одной машины. Ночью, похоже, горные трассы вымирают. За полчаса до наступления кромешной тьмы я направился в деревню. У первых домов меня окрикнули. Оказывается, с самого начала за мной наблюдал со своего поста сторож ДРСУ, узревший во мне возможного собутыльника. Мне были предложены хлеб, вино и ночлег. Выяснив общность взглядов на рок-н-ролл и братьев Стругацких, он провозгласил, подняв стакан: «Пусть народные тропы к нашим могилам зарастают исключительно коноплёй и хмелем!»
...У моего внутреннего трамвая нет тормозов, но наутро его рельсы круто завернули домой. Слишком много он уже вёз пассажиров, чтобы рассчитывать на былую скорость, слишком много было среди них «зайцев» и слишком устал уже вагоновожатый...
52
...Это произошло на обратном пути где-то между Новосибирском и Омском. Я стоял на обочине трассы часа два под проливным дождём и, наверное, походил на чучело, выставленное посреди Вселенной отпугивать заботу о хлебе насущном. Наконец, остановился «Опель» и автовозничий опустил дверное стекло, вопросительно глядя на меня. Я кратко сказал, что мне нужно, откуда и куда я еду. Мне не ответили ни слова, но открыли заднюю дверь. Я уселся на сиденье, и мы поехали.
— Что, истину ищешь, божий человек?
— Истину? — я замешкался. Опять меня встретили по одежке. — Да нет, скорее, за собой гоняюсь...
— Вот-вот. Ты за собой гоняешься, я, бывало, за другими… А в итоге получается одинаково хуйня. У нас обоих. — Неторопливо произнёс водитель и поправил зеркальце над рулём. На его поверхности я увидел лицо своего ровесника, привыкшего принимать серьёзные решения.
Я помолчал с минуту. Чем-то он мне понравился.
— Путешествовал я раз автостопом по европейской России. Ночь меня на трассе застала. Заночевал на даче у одного старика. Долго так мы с ним беседовали. Я ему про восточную мудрость рассказываю, про даосов там, про суфиев… Слушал старик заворожено… Добрый такой старичочек, сухонький. С рассветом пошел меня провожать, и, прощаясь, говорит: «Да, приятно пообщаться с умным человеком. Много ты мне тут интересного рассказал. Как бы мне об этом раньше знать. Может, и жизнь по-другому прожил. Да времени не было много читать: служил. До полковника КГБ дослужился. А сейчас вот на пенсии такое вдруг узнаёшь!..»
— Это ты к чему?
Мы оба посмотрели на зеркальце над рулем. Взгляды наши встретились. Через пару мгновений я отвернулся и сказал:
— У каждого, стало быть, своя трасса...
— Не, — возразил мой собеседник, усмехаясь. — Трасса-то у нас у всех одна. Только едем мы на разные расстояния. Мне вот через 10 км. — сворачивать.
— Ладно, — пожал я плечами.
Водитель подумал.
— Только вот знаешь, я хоть и раньше съезжаю с этой трассы… Но если бы я по ней не ехал, ты бы стоял на месте.
Наши взгляды снова встретились на поверхности зеркальца.
— Тоже верно, — ответил я и улыбнулся.
53
Прошло несколько дней.
Я вставил в замочную скважину ключ, повернул, и вошёл в свою квартиру. Стащил с плеч рюкзак и закрыл дверь. Только теперь я понял, что дом и дорога тогда лишь ценны, — каждый по-своему, — когда они не вытесняют друг друга. Впрочем, я знал, что и сейчас дорога не покинет меня. Только поведёт она уже к другому дому.
Ибо странник — это не тот, кто теряет дом. Тогда он просто бездомный. Странник — это тот, кто его постоянно обретает.
Екатеринбург — Питер — Ольштын —
Краков — Прага — Тата — Вятка —
Великий Устюг — Тотьма — Вологда —
Ферапонтово — Кириллов — Вятка —
Екатеринбург — Камлак — Акташ —
Екатеринбург.
1996 – 1999; 2001- 2002
При работе над данным текстом автор использовал личные дневники и переписку с Вискуновым С.В.
|